С.-Петербург +7(812) 642-5859 +7(812) 944-4080

Стратегии счастливых парСкачать


Автор: Бадрак В.

 

Сказание о семейном строительстве

 

Опыт древности в формировании семейных традиций, хотя некоторым это может показаться забавным, на самом деле является не только полезным, но и весьма поучительным. Если говорить непосредственно о семье Ярослава и Ирины, несомненным остается их безукоризненное следование патриархальным традициям. Но путь Ярослава тут совершенно не похож на путь его отца Владимира. Болезненному и ущемленному в детстве Ярославу в память врезались заложенные его отцом проблемы во взаимоотношениях братьев, рожденных от разных матерей и не считающих себя связанными кровными узами. Братоубийственная война за киевский престол, которую он сам пережил, тяготила его христианское миропонимание; поэтому он создавал семейный клан с четкой, признаваемой всеми законами иерархией. И место жены в создании этой цельной системы становилось ключевым, определяющим и непоколебимым. Наряду с вопросом личных, интимных отношений Ярослава и Ирины их поведение заметно корректировали военно политические и экономические факторы – Ярослав постоянно заботился о том, чтобы его сыновья направляли свою энергию на укрепление государства, а не на внутренние усобицы. На смертном одре князь особо подчеркнул, что сыновья должны жить в мире и оказывать друг другу помощь, потому что они – «братья, единого отца и матери». Ярослав еще раз продемонстрировал, что его модель была наполнена дыханием веры, пронизана ощущением супружеского единства и никак не связана с ненавистной ему семейной моделью собственного отца.

Семейная модель Ярослава и Ирины сформировалась под влиянием двух взаимодействующих особенностей. Во первых, проекции Ярославом на собственную семью тех отношений, которых не было у его родителей, его бессознательного, но довольно устойчивого желания компенсировать на отношении к своей жене неосуществленную, нереализованную любовь отца к матери. А во вторых, прослеживающейся в поступках Ирины прочной связи с отцом, благоприятствующей безоговорочному принятию патриархального мира и роли женщины в нем. По части создания впечатляющих декораций в виде импульсивных и порой крайне смелых поступков Ирине не было равных среди современниц, и, пожалуй, только мягкая женская акцентуация Ярослава могла способствовать созданию уютного для них двоих климата. Скажем, будь на месте Ярослава его отец Владимир с ярко выраженным стремлением к доминированию, неизбежное подавление Ирины привело бы к негативно наэлектризованной атмосфере напряженного и, скорее всего, безрадостного сосуществования. Кроме того, обретя потомство, а также ощущая себя хозяином громадных земель, а значит, и патриархальным распорядителем всего заключенного в рамки государства, в том числе судеб сыновей и дочерей, Ярослав достроил собственный мужской психотип, укрепил те его места, которые могли в экстремальных условиях обнажить очевидные слабости несовершенного мужчины. Многочисленные династические браки и перетасовка колоды европейских правителей придали образу Ярослава харизму настоящего колдуна, распространившего власть едва ли не на половину цивилизованного мира, что существенно сгладило память о том худосочном, подавленном поражением жестяном князьке, отчаянно искавшем поддержки у заморских друзей. Ирине стало вполне уютно находиться в тени мужа и влиятельного в Европе потомства. Впрочем, ей было чем гордиться: в преобразовании князя Ярослава ее заслуга была наиболее весомой после его собственного желания измениться.

Ирина не только оставалась последовательной и верной подругой в сладостные минуты побед, но и всякий раз помогала мужу пережить горечь поражений, которых на его долю выпало все же больше, чем побед. Отважная, как амазонка, она всегда была рядом, наполняя сомневающегося Ярослава уверенностью в силе и справедливости начинаний, вселяя в него новую энергию. Воздействие Ирины носило далеко не только характер психотерапии. Одним из наглядных эпизодов стало ее поведение после полного поражения дружин Ярослава в борьбе с братом Мстиславом, сидевшим в Чернигове. Летописцы обращают внимание на любопытную деталь: исход боя решила личная храбрость князя Мстислава, тогда как вследствие яростного натиска Ярослав и его коллега по оружию, предводитель варягов Якун, первыми постыдно бежали с поля боя. Ирина с мужественным спокойствием пережила позор мужа на поле брани. Она успокоила его и, вселив веру в новую победу, помогла собрать войско, причем привлекла для этой цели и воинов своего старого покровителя Регнвальда, управлявшего в то время Ладогой. К счастью для воинов, кровопролития удалось избежать: Ярослав был действительно непревзойденным дипломатом и не зря получил прозвище Мудрого. С братом они договорились об условиях княжения: Ярослав остался в Киеве, Мстислав – в Чернигове. Случай, определенно типичный для отношений князя и княгини; исповедуя известное разделение ролей, Ирина следовала за ситуацией, поступала сообразно обстоятельствам, не считая зазорным выходить на поле мужской деятельности, когда мужу угрожала опасность, превращаясь из женщины жены в женщину мать.

И Ярослав, по всей видимости, искренне полюбил жену. Совместная жизнь оказалась насыщенной множеством проверок надежности партнерши, и князь мог не раз убедиться, что в лице Ирины судьба преподнесла ему самый лучший подарок из всех, на которые он мог рассчитывать, с той оговоркой, конечно, что сделать жену союзницей, подругой и соучастницей ему удалось собственными усилиями. Но и достигнув величия, Ярослав Мудрый не разучился выказывать благодарность своей жене. Время подтвердило, что оба были достойны друг друга. Князю, проникшемуся духовными ценностями, также были чужды черты грубого воителя; этот образ как нельзя лучше соответствовал роли почтенного главы семейства и державы. Он был чуток к жене и детям, но относился к Ирине без того налета опасения, что присутствовал у императора Августа по отношению к Ливии. В нем не было и цинично снисходительной черствости Чингисхана, с которой многоженец относился к своей «главной» жене Бортэ. Постепенно растущая в нем духовность, подкрепленная негативными воспоминаниями об ужасных отношениях отца и матери, позволила отказаться от мысли о второсортности женщины. Если для Владимира Рогнеда оставалась привлекательной и темпераментной самкой, Ирина для Ярослава была прежде всего безупречной подругой и отзывчивой спутницей на суровой тропе жизни. Окутывающее, как шаль, обаяние ее духовности сделало его сильным правителем, позволило верно расставить акценты в развитии государственности, взяться за развитие интеллектуальной составляющей своего народа. Конечно, он самолично принимал все решения, блистал великолепием авторитетного властителя, мужа и отца благородного семейства, но его легендарная сила духа незаметно, но постоянно поддерживалась скромно стоящей рядом женщиной. Только он знал об этом и ценил эту величественную роль дорогого его сердцу человека. Словно в подтверждение своих чувств Ярослав Мудрый посвятил своей жене обитель умиротворения, специально построив в ее честь монастырь святой Ирины. В честь же своего небесного покровителя князь велел рядом возвести монастырь святого Георгия – в крещении сам Ярослав назывался Георгием. Два храма, два вместилища высокой духовности, играли роль священных символов, оставленных потомкам, предметно свидетельствующих и напоминающих о существовавшей возвышенной связи мужчины и женщины, красиво прошедших общий для двоих путь. Отблеск этого огня учил его сыновей новому отношению к женщине, отличному от языческого.

В чем все таки главный секрет успеха взаимоотношений этой пары, в которой при глубинном исследовании можно было бы наверняка обнаружить и множество несоответствий? Наверное, если бы такой брак имел место в XX или XXI веке, его состоятельность была бы более чем сомнительной. И не столько вследствие усилившейся свободы женщины и уменьшившейся патриархальной власти мужчины, сколько в силу тающего желания людей приспосабливаться к ситуации, ослабленного умения руководить жизнью вокруг себя. Поэтому история Ярослава и Ирины многим не показалась бы сейчас впечатляющей, как какая нибудь легенда о страстной любви. Но успех сомневающегося в себе новгородского князя и решительной шведки в том и состоит, что единственно возможный путь по лезвию истины ими был пройден без крови на обнаженных стопах, без стона и с неугасимым желанием оставить свой след на песке вечности. Торжество пары проявилось в таланте каждого с блеском сыграть доставшуюся ему роль, сосредоточив при этом максимальные усилия на заполнении пропущенных букв в словах «любовь», «уважение» и «счастливый союз». Пространство сомнения посредством труда и взаимного стремления к семейной гармони стало пространством понимания; область тумана и облачности превратилась в место, где всегда можно купаться в лучах теплого солнца. В конце концов роли оказались правильно разделенными: Ярослав взялся за укрепление нравственных устоев на славянских землях, используя могучую силу религии и административный ресурс государства; Ирина приняла на свои плечи бремя ответственности за потомство. При этом Ирина сумела убедить мужа, что жизнь жены затворницы в княжем тереме лишена для нее смысла; и через много лет после свадьбы она принимала участие в решении вопросов государственной важности, присутствуя если не на официальных переговорах, то на доверительных беседах, в ходе которых и принимались судьбоносные решения. Летописи указывают, что, к примеру, выдавая замуж свою дочь Елизавету за норвежского конунга Харальда Смелого, Ярослав и Ирина имели с ним долгий разговор по душам, в ходе которого учили, как строить внешнеполитическую деятельность и как обойтись без лишнего кровопролития с другими, также близкими ко двору Ярослава, правителями (с тем же Магнусом, сыном Олафа Святого, который фактически приходился Ярославу и Ирине приемным сыном).

Шесть сыновей и несколько дочерей – таков итог их семейной жизни. Вполне естественно, что годы не проходили без следа, оставляя трогательно печальные отпечатки. Уже через десять лет после приезда на Русь природная красота Ирины померкла. Тот самый Олаф Харальдссон, некогда претендовавший на право создать с «прекрасноокой» Ингигерд семейный очаг, находясь в изгнании, провел некоторое время при дворе Ярослава и не удержался от оценки изменившейся внешности своей бывшей возлюбленной: «Некогда росло великолепное дерево, во всякое время года свежезеленое и с цветами, как знала дружина ярлов; теперь листва дерева быстро поблекла в Гардах». Но как саги приукрашивали действительность, так и субъективные летописцы могли искажать происходящее. Ведь если Ирина, родившая к тому времени троих или даже четверых сыновей, потеряла свою магическую привлекательность, почему тогда в тех же сагах историки находят утверждения о сохранившейся любви между нею и Олафом, об интенсивной переписке и обмене «драгоценностями и верными людьми». Скорее дело совсем в ином. За десять лет, которые Ирина провела подле Ярослава, произошла полная смена ролей. Если из победителя Олаф превратился в несчастного изгнанника, изгоя, лишенного былого величия, власти и любви, то некогда тщедушный Ярослав был на пути создания великого государства, окруженный сыновьями и дочерьми. Кажется, произошла и трансформация восприятия, психологический перелом в трактовке действительности самими участниками событий: из неуверенного и забитого, борющегося за выживание князька Ярослав не без влияния собственной жены превратился в преуспевающего, великодушного и могущественного правителя, и самой Ирине было чем гордиться. Поэтому боль сожаления незадачливого Олафа направлена не на женщину, которая по понятиям того периода была успешной, а на себя самого. Сочинитель саг того времени должен был обладать ощущениями современного поэта, то есть чувством «более острой тоски», как метко заметил Торнтон Уайлдер. Олафу, кстати прозванному Святым (что косвенно подтверждает его духовность и сентиментальность), спустя изменившее мир десятилетие было бесконечно жаль упущенных возможностей, жаль безвозвратно ушедшего времени побед, потерянной любви. Говоря о постаревшей Ирине, он думал о будущих невзгодах в судьбе своего незаконнорожденного сына Магнуса (привезенного на Русь и воспитывавшегося при дворе Ярослава), о несозданном королевстве, отсутствующем домашнем уюте и слишком туманных перспективах. Бедный Олаф долго боролся со своей двойственной природой, то желая посвятить остаток жизни служению Богу, то намереваясь вернуть утраченную власть. Успехи и счастье Ярослава с Ириной сделали его пребывание на Руси мучительным бременем (хотя гостеприимные хозяева даже предлагали ему править какими то землями). Олаф не выдержал этого испытания и ринулся возрождать свой статус. В битве за власть в Норвегии он сложил свою голову, так и не познав счастья.

Во власти киевского князя было возвысить семью как первичную ячейку государства, и он решился на это,

научив потомков сознательно превращать семью в крепость. Во власти Ирины было «лепить» лучшие качества своего мужчины, изгоняя бесов из глубин плотоядного мужского воображения; и она также блестяще справилась со своей задачей. Как кажется, опыт Ярослава и Ирины более всего интересен парам, зашедшим в тупик, так как он свидетельствует о том, что блеск семейного счастья возникает при стремлении его увидеть и ощутить тепло родного человека. Как в несчастных семьях не бывает одного виновного, так и в счастливых только двое могут создать счастье. Пример семьи князя Ярослава Мудрого и скандинавской принцессы Ингигерд – частный, но поучительный случай, рассказывающий о том, как разум побеждает эмоции и распространяет свою несокрушимую власть на всю область человеческого восприятия.

 

 

Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус

 

 

…Я только чувствую, родная,

Что жизни нет, где нет тебя.

……………………………

О, эти вечные упреки!

О, эта вечная вражда!

Тоскуя – оба одиноки,

Враждуя – близки навсегда…

 

Дмитрий Мережковский

 

В моей жизни есть серьезные, крепкие привязанности, дорогие мне, как здоровье. Я люблю Дмитрия Сергеевича – без него я не могла бы прожить двух дней, он необходим мне, как воздух… Но это – не все. Есть огонь, доступный мне и необходимый для моего сердца, пламенная вера в другую человеческую душу, близкую мне…

Зинаида Гиппиус. Из письма Н. Минскому

 

Это была пара необычная до странности, эпатажная до надуманности, одухотворенная до гипнотической экзальтации. Его считали отступником и «недовоплощенным», одновременно восхищаясь способностью работать подобно часам, проникая в такие глубины человеческой души, которые покорялись лишь считанным мыслителям на всей дистанции развития homo sapiens. Ее называли «декадентской мадонной», «сатанессой», «осой в человеческий рост», «реальной ведьмой». Она и была ведьмой, воплощая в себе все возможные чудовищные образы, которые и страшили, и привлекали многих. Но на самом деле ее демоническая энергия была на службе у великой идеи, в которую супружество было вплетено вечно сияющей, золотой нитью.

Эта пара могла бы служить совращающим сознание примером исковерканного понимания семьи, жалкой бутафории вместо гармонии, двусмысленной и порой даже мерзкой игры вместо безудержной искренней любви и истовой душевной радости. Правда также, что многое в отношениях этих двух людей оказалось пропитанным какой то необъяснимой грязью; вся извращенная философия их отношений выглядела подобно оскверненному морю, в которое из за чьей то губительной оплошности слили полный танкер нефти. Но духовно сильные способны, как и сама Природа, к регенерации чувств, к восстановлению любви и ненасытной, даже какой то наркотической привязанности друг к другу. Тому есть определенное объяснение: оба героя были как бы не от мира сего, пребывая в нем как случайно задержавшиеся в гостях марсиане. Их одиночество и отчужденность от мира были настолько безнадежны и фатальны, они сами были настолько обособленны, что совместная жизнь явилась альтернативой преждевременного увядания. Как экзотические растения, они питались сущностью друг друга, расцветая лишь вблизи своего второго, как бы обратного «я». Это дает основания называть созданное ими образование из двух людей, «не семью» в обычном понимании, счастливой парой, сумевшей отыскать единственно возможный способ существования и развития, преобразования сложных отношений в тропу для двоих, не только сносную, но и наполнившую каждого творческой силой и приторным вкусом побед. Вместе они прошли через беспросветную бедность, даже нищету, вместе достигли невероятной известности, беспрецедентного поклонения в мире литературы и искусства, а затем – и ужасающего падения, сопровождающегося жестоким забвением.

Мережковский и Гиппиус являлись парой, абсолютно непохожей на «классически» счастливые семьи, как волки отличаются от собак. Они не умели, подобно жадным насекомым, с ликованием всасывать упоительный нектар бытия. Они скорее походили на обладателей нестандартного счастья, живущих по своим собственным законам, изумляющим консервативно мыслящих людей. Рядом с ними можно было бы поставить такие пары, как Жан Поль Сартр и Симона де Бовуар или Сальвадор Дали и Гала. Их ощущения счастья точно так же было посеяно в головах, там и проросло, там осталось неизменным, неискоренимым, превратив их самих в легенду о вывернутой наизнанке любви. Они были винтиками с другой, не такой как у всех, резьбой. Но если Дмитрий Мережковский и Зинаида Гиппиус как две части одной семьи кому то покажутся больными, то уж наверняка они болели одной болезнью. Раз так, то разве больные не имеют право на свою собственную, отличную от общего понимания любовь?!

Почти пятьдесят два года любви (до этой точки им не хватило ровно месяца). Почему именно любви, а не утомительного и запущенного, как старческая болезнь, пребывания вместе, как это нередко бывает у людей? Потому что, несмотря на явные зоны холода в их отношениях, там не было отчуждения, как в некоторых известных семьях, где каждый жил сам по себе или смотрел на другого исключительно сквозь призму собственных интересов. Пройдя сквозь разные испытания, они научились держаться друг друга; увековеченные и усмиренные смертью, справедливо покоятся они в одной могиле. Со временем они вылечили язвы на теле любви, хотя это было не так просто. В итоге сопереживание, исправно действующий механизм развития личности, дающий каждому и свободу, и творческую самодостаточность, позволило сказать твердое «да» этому необыкновенному союзу.

 

Путь к образу «избранных»

 

Чтобы отрешенно любить, инстинктивно двигаться навстречу друг другу, нужны очень веские причины, необходимы одинаковые «завихрения» в головах влюбленных. Эти импульсы у мальчика и девочки формируются совершенно разными способами, но неизменно приводят к определенному, сходному миропониманию, сложному восприятию себя и своей роли в зеркальном отражении окружения. Зеркала, в которые всматриваются мальчик и девочка, – это кривые зеркала, преображающие все, всю действительность в причудливую фантасмагорию с центральным персонажем – собственным образом. Именно так это случилось с Дмитрием Мережковским и Зинаидой Гиппиус, которые задолго до встречи приобрели «мессианские комплексы» и психологические установки «избранных».

У Дмитрия переход к «особенности» произошел под импульсивным воздействием неудержимого потока материнской любви. Вообще отношения с матерью этого самого младшего сына (из шести) и предпоследнего в семье ребенка (из девяти детей) пропитаны особым ореолом чувствительности. Но материнская нежность была вызвана не только «правом младшего», но и причинами совсем иного характера – в частности, тем, что позднее рождение мальчика сделало его не просто нездоровым, а хрупким и слабым до ущербности, диким и настолько чувствительным, что он шарахался всего незнакомого, испытывал животный ужас перед темнотой, приобрел от окружающих детскую болезненную склонность к внушению, а необычной восприимчивостью психики вызывал постоянную тревогу. Вполне естественно, что внимание матери было приковано к проблемному и непредсказуемому ребенку, который мог в любой момент обезуметь от приступа необъяснимого страха, изводить истошными криками домашних или требовать присутствия ночью кого нибудь из родителей. Мать до конца своих дней оставалась отопительной системой его вечно холодеющей, застывающей души. Но у болезненности и ночных кошмаров присутствовала четко выраженная оборотная сторона: отношение к нему как к исключительному явлению в семье породило осознание своей необычности, неординарности и той самой «избранности», которая будет, как указанная хиромантом пророческая линия, вести его по жизни.

Именно из этих ощущений проистекает и изумляющая пренебрежительность Дмитрия Мережковского к семье, к родителям, и особенно к братьям и сестрам. С самого начала он был другой, придя в мир «отщепенцем», которого никто не признавал и который потом сам перестал признавать родню. Единственный человек, которого он пытался любить, была мать. А единственным, что он вынес из отношений с нею, была тайная уверенность в себе. Тайная, потому что в скрытой борьбе с отцом за обладание матерью он неизменно терпел удручающее поражение.

Его эдипов комплекс был одновременно и силен, и приглушен, а неистовая, сродни сумасшествию, любовь отца к матери и раздражала его, и неуклонно формировала подобное отношение к будущей своей жене. Символично, что последний акт отцовской воли касался как раз его «самовольной» женитьбы; но тут уж престарелый родитель оказался «проигравшим» в борьбе с сыном за расположение жены матери: она добилась не только отцовского благословения, но и нескольких тысяч на обустройство семейного гнезда.

Поэтому не удивительно, что «забитый» в одном, он с лихвой компенсировал свою физическую и, как следствие, социальную недоразвитость другими приобретениями: ненасытной жаждой к познанию и удивительной, немыслимой для маленького человечка религиозностью. Путь к первому ему открыл неминуемый для неспособного к общению со сверстниками глубокий нырок в темное логово своего «я», размышления и общение с книгами, которые заменяли весь остальной социум. Потайную дверь в храм Христа мальчику открыла няня; но к почти фанатической вере добавились новые детские страхи, внушенные красочными религиозными сказаниями. Вместо игр со сверстниками озадаченный и запуганный мальчик предавался раздумьям, очевидно, подкрепленным всплывающими перед глазами замысловатыми образами таинственных святых и алчущих прощения грешников – визуализациями, которые через годы станут основой для блистательных книжных образов. Ночи долго оставались страшным временем для неестественно впечатлительного маленького человека. Дело довершил отец, занятый службой и отстраненный от детей, особенно от хлопотного младшего, которого он в детстве «воспитывал высмеиванием».

Отношения Мережковского с отцом составляют особую плоскость, ибо строгость, страсть к порядку и духовная отрешенность отца от детей породили вакуум между ним и семьей. Порой казалось, что между ними разверзлась узкая, но бездонная и, стало быть, непреодолимая пропасть. В то же время родитель, этот странный поклонник долга, делал все, что должен был бы сделать для сына хороший отец. Например, когда упорно живший внутри своей скорлупы тринадцатилетний Дмитрий «прорезался» стихами, отец неожиданно стал ярым покровителем его творческих начинаний. Он издал сборник стихов в дорогом кожаном переплете с золотым тиснением и не раз с гордостью демонстрировал достижения отпрыска. Когда же юноше исполнилось пятнадцать, старший Мережковский организовал ему встречу с непререкаемым литературным авторитетом – Федором Достоевским, который, правда, не особо благоволил к начинающему поэту, настоятельно советовал ему… «страдать». Не прошел мимо юноши еще один эпизод, связанный с отцом: тайный советник государя не выдержал радикальных взглядов своего первенца и в горячке семейной ссоры выгнал непримиримого Константина из дома. Но своеобразной и, по всей видимости, запоздалой поддержкой отец лишь закрепил у Дмитрия осознание своей «избранности», а заодно и окончательно отвратил от родительского дома, «мрачного, как могила», наполненного суровым диктатом и «неумолимым гневом» хозяина. Много лет спустя он проявит удивительное хладнокровие и полную, театрализованную, нарочитую бесстрастность при получении вести о смерти отца – своеобразную показную месть за детские годы. Не будут интересовать его и судьбы сестер и братьев…

Дмитрий чувствовал себя чужим для всех даже в родительском доме. Занятые собой старшие братья и сестры, кроме изгнанного строгим родителем самого старшего Константина и не в меру набожного Александра, абсолютно не интересовались им, и младший платил им той же монетой. Окончательно подавленный отцом, он воспитывался матерью, став мягкотелым интеллигентом с гипертрофированным чувством собственного достоинства и непоколебимой уверенностью в том, что однажды сумеет сказать нечто чрезвычайно важное для грядущих поколений. По всей видимости, любые действия отца он не принимал в сердце: издание единственного «роскошного» экземпляра ранних стихов скорее казалось ему актом непонимания серьезности его литературных усилий, неспособности и нежелания отца заглянуть в глубь его души. Встреча же с Достоевским обожгла и разозлила: не готовый к ней, он укрепил отца в мысли, что литературный поиск является чем то несущественным и тупиковым. Для высокопоставленного чиновника императорского двора, хотя и не бредившего никогда карьерой, смысл имело лишь нечто конкретное, понятное в глазах общества и высшего света, отступничество же им каралось с мрачным усердием римского принцепса. Что до Достоевского (и литературного салона Софьи Толстой), сама встреча не вселила в него уверенности, что Дмитрий по своему уровню сможет приблизиться к признанным мастерам слова. И хотя мальчик с христианским благоговением относился к Достоевскому, для отца даже напечатанные в «Живописных обозрениях» гимназические стихотворения были лишь предметом мимолетной гордости, а отнюдь не признанием поэзии как неотъемлемой части жизненной стратегии сына.

Тихой поступью неприкаянного путника Дмитрий Мережковский намеревался двигаться по жизни. «У него не было ни одного друга», – вспоминала Зинаида Гиппиус. И уж, конечно, он напрочь был лишен какой либо поддержки извне. Мать лишь вымаливала у отца какие нибудь «преференции» для младшего сына (да и для других детей тоже), чем невольно еще больше настраивала всех против главы семьи. В итоге после ее смерти (Дмитрий был уже сформировавшимся женатым молодым человеком двадцати четырех лет) семья попросту распалась.

 

Всегда один, в холодном доме рос

Я без любви, угрюмый, как волчонок,

Боясь лица и голоса людей,

Дичился братьев, бегал от гостей.

 

Такие откровения важны для понимания того, что системно и неутомимо развивая интеллект, напористо зарываясь в глубь бездонного колодца знаний, он втайне уже жаждал великих знамений, небывалых возможностей проявить себя не только как поэт, шире и масштабнее, заполучить механизмы влияния на современников. С людьми же он пока мог общаться лишь посредством напечатанных поэтических сочинений. Но развить собственную стратегию самостоятельно он был не в состоянии: слишком тяжелым грузом являлось тепличное воспитание и подавление мужских качеств; слишком много усилий требовалось для преодоления тормозящих установок детства и создания внутреннего стержня; слишком большой разрыв, наконец, существовал между плоскостью приобретения и плоскостью практического применения знаний. Но, видя непонимание отца и уход из дома целеустремленного брата, слушая приглушенные религиозные речи, он уже неосознанно стремился преодолеть силу притяжения, может быть втайне находясь в поиске помощи извне. Восхождение в качестве поэта и писателя, в конце концов, являлось не чем иным, как защитным механизмом, спасавшим от окружающего мира, компенсацией неспособности общаться привычным для всех способом.

Незаметно молодой Мережковский продвинулся настолько далеко, что ощутил недюжинную внутреннюю силу, такую, о которой он позже поведает в «Воскресших богах» устами великого мастера: «Я утверждаю, что сила есть нечто духовное и незримое; духовное, потому что в ней жизнь бестелесная; незримое, потому что тело, в котором рождается сила, не меняет ни веса, ни вида». Пророчества Леонардо, однако, относились к самому Дмитрию: он в то время стоял на пороге создания целого религиозно философского течения с вышитыми на нем, как на полотне, обновленными духовными символами. Но одно дело – чувствовать идею, и совсем другое – продвигать ее в мир. Первого он сумел достичь сам, второе стало возможным благодаря уникальному союзу с феерической женской натурой.

У маленькой непримиримой женщины, которая переполошила литературный мир своего времени и полстолетия боролась за воплощение семейной миссии Мережковских, был совсем иной путь к себе. Старший ребенок мелкого судебного чиновника и дочери полицмейстера, она с раннего детства прошла суровую мальчишескую закалку. Постоянные переезды, исполнение роли матери для трех младших сестер вместо учебы в гимназии, наконец ранняя смерть отца от туберкулеза, когда ей было одиннадцать лет, и обнаружение этой же болезни у нее самой – все это сделало девочку на редкость самостоятельной и наделило каким то совершенно неженским бесстрашием. С детства у нее было множество стимулов и причин ощущать себя скорее хулиганистым мальчишкой, нежели застенчивой девочкой; позже это ощущение укрепилось в ней и присутствовало в течение всей жизни. Непрерывными ударами жизнь рано научила ее бороться; воин по характеру, она вместо ухода от проблем без колебаний избирала нападение. Не получив систематического образования, она избежала стандартов и штампов общества, поэтому так легко вступала с ним в противоборство. Биографы указывают на любопытный случай: когда во время пребывания семьи в Украине Зинаиду определили в Киевский институт благородных девиц, она заболела настолько основательно, что через шесть месяцев ее пришлось забрать обратно. Болезнь и уныние стали детской формой протеста против наступления на ее свободу и желания воспитать «по общепринятой схеме». Но это был последний в ее жизни «тихий» протест; самовоспитание и дальнейшее ободрение самостоятельных решений выработало в ней новую, «мужскую» форму противостояния – агрессивную бомбардировку любого, даже потенциального противника боеприпасами из неприятных для слуха формулировок, начиненных сардонизмом и презрительными остротами. После «профильного» учебного заведения для девушек, где проявилась полная бесперспективность общего образования, ее воспитывали герои книг, которые девочка буквально «проглатывала» одна за одной. Дополнительную пищу для размышлений она получала и от преподавателей Гоголевского лицея во время остановки семьи в Нежине и в классической гимназии Фишера, когда судьба занесла семью в Москву. В итоге юная Зинаида Гиппиус стала на редкость начитанной особой, до удивления ориентированной на самоактуализацию. Ее снедала несвойственная ее современницам жажда признания, причем признания не столько феерического женского очарования, сколько выдающегося интеллекта. Более того, взросление и осознание физической привлекательности все чаще подталкивало ее к использованию пленительной внешности в качестве оружия. Обладая харизматично притягательной наружностью, она то вела себя вызывающе, даже скандально, то изумляла королевскими манерами, подкрепленными остротами самобытного ума, и все с одной единственной целью – приковывать внимание, по мужски доминировать над всеми и принуждать поклоняться себе.

Наряду с этим на ее ранней самоидентификации тяжелым клеймом отпечатались смерть отца и обнаруженная «наследственная» болезнь; двойной удар сделал ее отчаянной, как порой случается с фатально обреченными людьми, не страшащимися жить раскованно и проводить каждый день как последний в жизни. Хотя некоторые биографы сообщают, что она начала с семи лет писать стихи, ее острый личностный разлад с миром приходится как раз на период потери отца и нескрываемого беспокойства матери по поводу ее «смертельной болезни». Именно с этого времени ее внутренняя горечь выплескивается с особой, демонической силой, а воинственно героический настрой «против всех» принимает формы какой то отрешенной борьбы. Она готова восстать, но идеи, во имя которой она хотела бы сделать это, на самом деле не существовало, и непредсказуемость, взрывоопасность, невротичное поведение целиком могли бы рассматриваться окружающими как вредность характера, нелепого и не стыкующегося с чудными женскими формами и аурой очарования. Соприкосновение со смертью породило не только трепет перед неизбежностью, но и обращение воспаленного взора к противоположной стороне бытия. «Я с детства ранена смертью и любовью», – напишет она много позже, но это вовсе не то чувство, которое ассоциируется со словом «любовь». Скорее интерпретацией любви Зинаиды Гиппиус послужили бы ее же слова: «Люблю я себя, как Бога». В ее формуле любви и ответная реакция на страх перед неминуемой смертью, и тревожность, сопровождающая поиск себя в бездонном мире, в котором ни одной родственной, понимающей души, и горечь из за своей беззащитности и потерянности.

Страницы:

Получайте свежие статьи и новости Синтона:

Обращение к авторам и издательствам

Данный раздел сайта является виртуальной библиотекой. На основании Федерального закона Российской федерации «Об авторском и смежных правах» (в ред. Федеральных законов от 19.07.1995 N 110-ФЗ, от 20.07.2004 N 72-ФЗ), копирование, сохранение на жестком диске или иной способ сохранения произведений, размещенных в данной библиотеке, категорически запрещены.
  Все материалы, представленные в данном разделе, взяты из открытых источников и предназначены исключительно для ознакомления. Все права на статьи принадлежат их авторам и издательствам. Если вы являетесь правообладателем какого-либо из представленных материалов и не желаете, чтобы ссылка на него находилась на нашем сайте, свяжитесь с нами, и мы немедленно удалим ее.

Добавить книгу

Наверх страницы

Наши Партнеры